Совесть Запада: цитаты и высказывания Альбера Камю. Совесть Запада: цитаты и высказывания Альбера Камю Разум бессилен перед криком сердца как понять

Альбер Камю – один из самых ярких представителей литературы экзистенциализма. В своем творчестве Камю размышлял о смысле существования, о свободе, бунте, абсурде, морали. При жизни Камю получил еще одно имя – Совесть Запада. Его высказывания – это совокупность философских поисков и размышлений, на которые он часто дает ответ. В нашей подборке вы познакомитесь с цитатами Альбера Камю на разные темы. Его изречения четко характеризуют жизненную позицию экзистенциалиста ХХ века.

Первой серьезной работой писателя был роман Счастливая смерть, после него у Камю начался плодотворный литературный путь. К наиболее известным произведения французского экзистенциалиста относятся повесть Посторонний, Падение, эссе Миф о Сизифе, Своевременные размышления и др. Мировую славу автору принес роман Чума, вышедший в 1947 году. В 1957 году Камю стал лауреатом Нобелевской премии по литературе, что говорит о высокой оценке и признании его творчества.

Камю много размышляет о жизни и смерти, ведь эта тема ему близка не понаслышке. Он был болен туберкулезом и в силу своей болезни не мог осуществить все задуманные планы. В частности, он был отстранен от конкурса на преподавательскую должность и не мог вступить в ряды французской армии. Единственное, что было под силу Камю – это писать. В творчестве он находил силы жить и черпал жизненную энергию. Альбер Камю – пример человека, который не сдается, стойко принимает все удары судьбы и движется вперед.

Цитаты

Физическая ревность есть в большей мере осуждение самого себя. Зная, о чем способен помыслить ты сам, ты решаешь, что и она помышляет о том же.

Ревность — это неуверенность в себе.

Осознание того, что мы умрем, превращает нашу жизнь в шутку.

А в чем шутка?

Высшая добродетель заключается в том, чтобы задушить свои страсти.

Умение преодолевать страсти — это настоящее искусство.

Гениальность может оказаться лишь мимолётным шансом. Только работа и воля могут дать ей жизнь и обратить её в славу.

К славе ведет упорство и тяжкий труд.

Именно в мечте о жизни и существует человек, который находит свои истины и их теряет на земле…

Жизнь проходит, пока мы мечтаем о ней.

Всякая жизнь, посвященная погоне за деньгами, - это смерть. Воскрешение - в бескорыстии. Время идет медленно, когда за ним следишь. Оно чувствует слежку. Но оно пользуется нашей рассеянностью. Возможно даже, что существуют два времени: то, за которым мы следим, и то, которое нас преобразует.

Погоня за деньгами лишает человека жизни.

Когда-нибудь будет поколение, которое оставит его в покое?

Мыслитель движется вперед, если он не спешит с выводами, пусть даже они кажутся ему очевидными.

Поиск очевидного, как ни странно, но самый долгий.

Об одной и той же вещи утром мы думаем одно, вечером - другое. Но где истина - в ночных думах или в дневных размышлениях?

Как ни странно, но мнение и чувства человека зависят от времени суток…

Одни созданы для того, чтобы любить, другие - для того, чтобы жить.

А почему нельзя любить и жить?

С несправедливостью либо сражаются, либо сотрудничают.

Большинство все-таки сотрудничают.

С плохой репутацией жить легче, чем с хорошей, ибо хорошую репутацию тяжело блюсти, нужно все время быть на высоте - ведь любой срыв равносилен преступлению. При плохой репутации срывы простительны.

Но это не значит, что все должны стремиться к плохой репутации.

Раны от любви, в отличии ран от пуль, никого не убивают, но и не заживают никогда.

Несчастливая любовь оставляет следы на всю жизнь.

Стареть - значит переходить от чувств к сочувствию.

Если тебе начинают сочувствовать, значит к тебе идет старость.

Разум бессилен перед криком сердца.

Мысли сердца не мудрее, но они сильнее, поэтому они, как правило, и побеждают.

Молчать - верить самому себе.

Люди привыкли много говорить и жить, никому не веря.

Быть счастливым не стыдно.

Нужно только узнать, как им стать.

Истинная щедрость по отношению к будущему - это всё посвятить настоящему.

Пока вы думаете о будущем, настоящее проходит.

Вы никогда не будете счастливы, если будете продолжать искать, в чем заключается счастье. И вы никогда не будете жить, если ищете смысл жизни.

Счастье начитается там, где заканчиваются его поиски.

Важный вопрос, который следует разрешить «на практике»: можно ли быть счастливым и одиноким?

Можно, но не более одного дня…

Кто ничего не даёт, тот ничего не имеет.

Чтобы что-то получить, нужно сначала что-то отдать.

Самое большое несчастье не в том, что тебя не любят, а в том, что не любишь сам.

Чтобы стать счастливым, нужно сначала полюбить себя.

Путешествие как самая великая и серьезная наука помогает нам вновь обрести себя.

Путешествие бодрит, дарит новые эмоции и возвращает ощущение жизни.

Рано или поздно наступает время, когда нужно выбирать между созерцанием и действием. Это и называется: стать человеком.

Созерцать и статуя может, а вот действовать свойственно только человеку.

Ни одно гениальное произведение никогда не основывалось на ненависти или презрении.

Все гениальное всегда основано на любви.

Привычка к отчаянию куда хуже, чем само отчаяние.

На самом деле не столько поводов для отчаяния, настолько сильна привычка…

Школа готовит нас к жизни в мире, которого не существует.

Зачем тратить на это бессмысленное занятие 10 лет жизни, пока непонятно.

Этот мир лишен смысла, и тот, кто осознал это, обретает свободу.

Свободным людям не нужно искать смысл, он у них и так есть.

Лучше быть свободным бедняком, чем богатым невольником. Конечно, люди хотят быть и богатыми, и свободными - и из-за этого подчас становятся бедными рабами.

Из-за того, что люди хотят слишком много, получают они слишком мало.

Моя беда в том, что я всё понимаю.

Те, кто ничего не понимают, не знают никакой беды.

Свободен лишь тот, кто может позволить себе не лгать.

Большинство так и живет в плену своих лживых мыслей.

20 лучших цитат Альбера Камю:

1. Одна большая любовь, которая произошла один раз за всю жизнь, оправдывает все те бесконечные приступы отчаяния, которым человек бывает обычно так подвержен.

2. Раны от любви, в отличии ран от пуль, никого не убивают, но и не заживают никогда.

3. Разум бессилен перед криком сердца.

4. Единственные стоящие вещи - человечность и простота.

5. Молчать - верить самому себе.

6. Быть счастливым не стыдно.

7. Не быть любимым - это всего лишь неудача, не любить - вот несчастье.

8. Ревность есть в большей мере осуждение самого себя. Зная, о чем способен помыслить ты сам, ты решаешь, что и она помышляет о том же.

9. Вы знаете, что такое обаяние? Умение почувствовать, как тебе говорят «да», хотя ты ни о чем не спрашивал.

10. Стоит только обзавестись привычками, и дни потекут гладко.

11. Нет ни одного даже самого прискорбного события, в котором не было бы своих хороших сторон.

12. Не может человек по-настоящему разделить чужое горе, которое не видит собственными глазами.

13. Так бывает нередко - человек мучается, мучается и сам того не знает.

14. Человека делает человеком в большей степени то, о чем он умалчивает, нежели то, что говорит.

15. Человеческое сердце обладает досадной склонностью, именовать судьбой только то, что его сокрушает.

16. Ад - особая милость, которой удостаиваются те, кто упорно ее домогались.

17. Иметь силу выбрать то, что тебе по душе, и не отступаться. Иначе лучше умереть.

18. Психология, сводящаяся к копанию в мелочах, ошибочна. Люди ищут себя, изучают. Чтобы познать себя, чтобы самоутвердиться. Психология есть действие, а не самокопание. Человек пребывает в поиске в течение всей жизни. Познать себя до конца - значит умереть.

19. Человек всегда бывает в чем-то немножко виноват.

20. Но как и всем, у кого нет души, вам невыносим человек, у которого ее избыток. Да, избыток! Вот что мешает вам! Не правда ли?

Я вся в твоем внимании, -сказала Ира, ставя на стол два бокала,- чем тебя вдруг привлек ночной воздух окраин Москвы или ты нашего участкового караулила?
-К бабушке приехали гости и она попросила остаться сегодня у Соколова,- сделав небольшой вдох она продолжила,- я пока ей ничего не рассказала, не хочу ее расстраивать.
-Тааак, раз ты сейчас не в объятиях своего учителя, значит что-то случилось, -примеряя на себя роль Шерлока, сказала она подруге.
Но она даже не догадывалась, что сейчас происходит в сердце ее подруги. Она чувствовала себя использованной и грязной. Ей хотелось отмыть каждый сантиметр своего тела. Она не могла собраться с силами и рассказать одному из своих самых близких людей всю правду.
-Каааать,- напоминая, что она не намерена отступать, говорила Ира
-Когда я собирала вещи к Сереже, он пришел,- убирая с глаза уже подступившие слезы,- он не спрашивал меня, не спрашивал,- зациклено повторяла она и все больше впадая в истерику.
Подруга не сводила с нее глаза, будто она уже поняла все с первых слов.
-Вот козел, ну ничего, придет он еще подстричься я ему там подстригу. А ты успокойся, забудь этого урода, а твоего мента мы с сиренами вернем. Не переживай. - говорила она это обнимая Катю.
-Спасибо, Ир,- одной рукой протирая глаза, а другой рукой обнимала подругу.
-Все! Взяли себя в руки,- подвигая к себе стаканы продолжила она,-Дееееед, а у тебя там ничего не осталось?
-Совсем меня изжить хотите,- сказал дед, ставя на стол бутыль с еще один стаканом

Улица уже полным ходом начала просыпаться. Гамлет открыл магазин, Тамара Павловна уже успела кому-то нажаловаться на свою распутную дочь, а Ксюха и Леха уже во всю прогуливали первый урок. И только в салоне царила полная тишина, но только до прихода начальницы.
-Доброе утро, курицы,-в салоне звонко раздался голос Аллы.
Девушки скривились резкого звона в голове.
- Пожалуйста, по тишееее,- молебна просила Ирка, прижимая к вискам бутылку с водой.
- Я смотрю у кого-то была явно веселая ночка,- вдруг неожиданно раздался голос Соколова, от которого резко вздрогнула Катя,- Кофе не нальете?
- Соколов,иди к черту
- А это уже публичное оскорбление представителя власти при исполнении,- с улыбкой ответил Соколов
- Кать,налей кофе, сотруднику власти,- обратилась к ней начальницу
- А что я то сразу? - Опешила та
- Вы что вообще страх потеряли?
- Хорошо,- под нос сказала себе Катя и без особого желания поплелась в подсобку.
- - Посадил я вашего Васю на 15 суток, меньше ссать в урну буду, так что можете спать спокойной. А и да, я ближе к 3 часам занесу заявление на угон машины.
- Ну спасибо, Сереж, хоть ты настроение поднял, - с укором поглядывая на своих сотрудницы
- А мы что? У нас повод был,- не заставив себя ждать сказала Ирка
- Да? И какой же?
- День по борьбе с курением,- язвительно ответил участковый
- Очень смешно, - Ира перевела взгляд с Соколова на Аллу и с полной уверенностью в голосе продолжила - Вообще-то,нет, прекрасный подмосковный воздух. Да, Кать?
-Ага,- буркнула подруга и молча подала Соколову кофе.
- - Мне еще вооон ту печеньку,- показывая рукой на подсобку.
- А раньше сказать было не судьба, - с возмущением посмотрела она
- Только если бы она была моей судьбой, - иронично ответил тот
Она молча развернулась и пошла обратно в подсобку.
- Вот вам обоим делать нечего, - усмехнулась Алла наблюдая за всей этой картиной
Сергей сконфузился, но быстро взял себя в руки
- Преступники не ждут, я позже зайду,- Не допив кофе, встал он
- Печенья не забудь, - и поставила коробку на ресепшн
- Точно, - он схватил пару штук и быстро пошел к своей машине
- Ладно, курятник, я тоже пошла, - и начальница стремительно ушла
- Кааатька, ну поговори ты с ним
- О чем, Ир? Ты сама видела, как он ко мне относится.

Ясперс отрекается от любой онтологии: ему хочется, чтобы мы перестали быть "наивными". Он знает, что выход за пределы смертной игры явлений нам недоступен. Ему известно, что в конце концов разум терпит поражение, и он подолгу останавливается на перипетиях истории духа, чтобы безжалостно разоблачить банкротство любой системы, любой всеспасительной иллюзии, любой проповеди. В этом опустошенном мире, где доказана невозможность познания, где единственной реальностью кажется ничто, а единственно возможной установкой – безысходное отчаяние. Ясперс занят поисками нити Ариадны, ведущей к божественным тайнам.

В свою очередь Шестов на всем протяжении своего изумительно монотонного труда, неотрывно обращенного к одним и тем же истинам, без конца доказывает, что даже самая замкнутая система, самый универсальный рационализм всегда спотыкаются об иррациональность человеческого мышления. От него не ускользают все те иронические очевидности и ничтожнейшие противоречия, которые обесценивают разум. И в истории человеческого сердца, и в истории духа его интересует один-единственный, исключительный предмет. В опыте приговоренного к смерти Достоевского, в ожесточенных авантюрах ницшеанства, проклятиях Гамлета или горьком аристократизме Ибсена он выслеживает, высвечивает и возвеличивает бунт человека против неизбежности. Он отказывает разуму в основаниях, он не сдвинется с места, пока не окажется посреди блеклой пустыни с окаменевшими достоверностями.

Самый, быть может, привлекательный из всех этих мыслителей Кьеркегор па протяжении по крайней мере части своего существования не только искал абсурд , по и жил им. Человек, который восклицает: "Подлинная немота не в молчании, а в разговоре", – с самого начала утверждается в том, что ни одна истина не абсолютна и не может сделать существование удовлетворительным. Дон Жуан от познания, он умножал псевдонимы и противоречия, писал одновременно "Назидательные речи" и "Дневник соблазнителя", учебник циничного спиритуализма. Он отвергает утешения, мораль, любые принципы успокоения. Он выставляет на всеобщее обозрение терзания и неусыпную боль своего сердца в безнадежной радости распятого, довольного своим крестом, созидающего себя в ясности ума, отрицании, комедианстве, своего рода демонизме. Этот лик, нежный и насмешливый одновременно, эти пируэты, за которыми следует крик из глубины души, – таков сам дух абсурда в борьбе с превозмогающей его реальностью. Авантюра духа, ведущая Кьеркегора к милым его сердцу скандалам, также начинается в хаосе лишенного декораций опыта, передаваемого им во всей его первозданной бессвязности.

В совершенно ином плане, а именно с точки зрения метода, со всеми крайностями такой позиции, Гуссерль и феноменологи восстановили мир в его многообразии и отвергли трансцендентное могущество разума. Вселенная духа тем самым неслыханно обогатилась. Лепесток розы, межевой столб или человеческая рука приобрели такую же значимость, как любовь, желание или законы тяготения. Теперь мыслить не значит унифицировать, сводить явления к какому-то великому принципу. Мыслить – значит научиться заново видеть, стать внимательным; это значит управлять собственным сознанием, придавать, на манер Пруста, привилегированное положение каждой идее и каждому образу. Парадоксальным образом все привилегированно. Любая мысль оправдана предельной осознанностью. Будучи более позитивным, чем у Кьеркегора и Шестова, гуссерлевский подход тем не менее с самого начала отрицает классический метод рационализма, кладет конец несбыточным надеждам, открывает интуиции и сердцу все поле феноменов, в богатстве которых есть что-то нечеловеческое. Этот путь, ведущий ко всем наукам и в то же время ни к одной. Иначе говоря, средство здесь оказывается важнее цели. Речь идет просто о "познавательной установке", а не об утешении. По крайней мере поначалу.

Как не почувствовать глубокое родство всех этих умов? Как не увидеть, что их притягивает одно и то же не всем доступное и горькое место, где больше пет надежды? Я хочу, чтобы мне либо объяснили все, либо ничего не объясняли. Разум бессилен перед криком сердца. Поиски пробужденного этим требованием ума ни к чему, кроме противоречий и неразумия, не приводят. То, что я не в силах понять, неразумно. Мир населен такими иррациональностями. Я не понимаю уникального смысла мира, а потому он для меня безмерно иррационален. Если бы можно было хоть единожды сказать: "это ясно", то все было бы спасено. Но эти мыслители с завидным упорством провозглашают, что нет ничего ясного, повсюду хаос, что человек способен видеть и познавать лишь окружающие его стены.

Здесь все эти точки зрения сходятся и пересекаются. Дойдя до своих пределов, ум должен вынести приговор и выбрать последствия. Таковыми могут быть самоубийство и возражение. Но я предлагаю перевернуть порядок исследования и начать со злоключений интеллекта, чтобы затем вернуться к повседневным действиям. Для этого нам нет нужды покидать пустыню, в которой рождается данный опыт. Мы должны знать, к чему он ведет. Человек сталкивается с иррациональностью мира. Он чувствует, что желает счастья и разумности. Абсурд рождается в этом столкновении между призванием человека и неразумным молчанием мира. Это мы должны все время удерживать в памяти, не упускать из виду, поскольку с этим связаны важные для жизни выводы. Иррациональность, человеческая ностальгия и порожденный их встречей абсурд – вот три персонажа драмы, которую необходимо проследить от начала до конца со всей логикой, на какую способна экзистенция.

Философское самоубийство

Чувство абсурда не равнозначно понятию абсурда. Чувство лежит в основании, это точка опоры. Оно не сводится к понятию, исключая то краткое мгновение, когда чувство выносит приговор вселенной. Затем чувство либо умирает, либо сохраняется. Мы объединили все эти темы. Но и здесь мне интересны не труды, не создавшие их мыслители – критика потребовала бы другой формы и другого места, – по то общее, что содержится в их выводах. Возможно, между ними существует бездна различий, но у нас есть все основания считать, что созданный ими духовный пейзаж одинаков. Одинаково звучит и тот крик, которым завершаются все эти столь непохожие друг на друга научные изыскания. У вышеупомянутых мыслителей ощутим общий духовный климат. Вряд ли будет преувеличением сказать, что это – убийственная атмосфера. Жить под этим удушающим небом – значит либо уйти, либо остаться. Необходимо знать, как уходят и почему остаются. Так определяется мною проблема самоубийства, и с этим связан мой интерес к выводам экзистенциальной философии.

Но я хотел бы ненадолго свернуть с прямого пути. До сих пор абсурд описывался нами извне. Однако мы можем задать вопрос о том, насколько ясно это понятие, провести анализ его значения, с одной стороны, и его следствий – с другой.

Если я обвиню невиновного в кошмарном преступлении, если заявлю добропорядочному человеку, что он вожделеет к собственной сестре, то мне ответят, что это абсурд. В этом возмущении есть что-то комическое, но для него имеется и глубокое основание. Добропорядочный человек указывает на антиномию между тем актом, который я ему приписываю, и принципами всей его жизни. "Это абсурд" означает "это невозможно", а кроме того, "это противоречиво". Если вооруженный ножом человек атакует группу автоматчиков, я считаю его действие абсурдным. Но оно является таковым только из-за диспропорции между намерением и реальностью, из-за противоречия между реальными силами и поставленной целью. Равным образом мы расценим как абсурдный приговор, противопоставив ему другой, хотя бы внешне соответствующий фактам. Доказательство от абсурда также осуществляется путем сравнения следствий данного рассуждения с логической реальностью, которую стремятся установить. Во всех случаях, от самых простых до самых сложных, абсурдность тем больше, чем сильнее разрыв между терминами сравнения. Есть абсурдные браки, вызовы судьбе, злопамятства, молчания, абсурдные войны и абсурдные перемирия. В каждом случае абсурдность порождается сравнением. Поэтому у меня есть все основания сказать, что чувство абсурдности рождается не из простого исследования факта или впечатления, но врывается вместе со сравнением фактического положения дел с какой-то реальностью, сравнением действия с лежащим за пределами этого действия миром. По существу, абсурд есть раскол. Его нет ни в одном из сравниваемых элементов. Он рождается в их столкновении.

Следовательно, с точки зрения интеллекта я могу сказать, что абсурд не в человеке (если подобная метафора вообще имеет смысл) и не в мире, но в их совместном присутствии. Пока это единственная связь между ними. Если держаться очевидного, то я знаю, чего хочет человек, знаю, что ему предлагает мир, а теперь еще могу сказать, что их объединяет. Нет нужды вести дальнейшие раскопки. Тому, кто ищет, достаточно одной-единственной достоверности. Дело за тем, чтобы вывести из нее все следствия.

Непосредственное следствие есть одновременно и правило метода. Появление этой своеобразной триады не представляет собой неожиданного открытия Америки. Но у нее то общее с данными опыта, что она одновременно бесконечно проста и бесконечно сложна. Первой в этом отношении характеристикой является неделимость: уничтожить один из терминов триады – значит уничтожить всю ее целиком. Помимо человеческого ума нет абсурда. Следовательно, вместе со смертью исчезает и абсурд, как и все остальное. Но абсурда нет и вне мира. На основании данного элементарного критерия я могу считать понятие абсурда существенно

важным и полагать его в качестве первой истины. Так возникает первое правило вышеупомянутого метода: если я считаю нечто истинным, я должен его сохранить. Если я намерен решить какую-то проблему, то мое решение не должно уничтожать одну из ее сторон. Абсурд для меня единственна" данность. Проблема в том, как выйти из него, а также в том, выводится ли с необходимостью из абсурда самоубийство. Первым и, по сути дела, единственным условием моего исследования является сохранение того, что меня уничтожает, последовательное соблюдение всего того, что я считаю сущностью абсурда. Я определил бы ее как противостояние и непрерывную борьбу.

Проводя до конца абсурдную логику, я должен признать, что эта борьба предполагает полное отсутствие надежды (что не имеет ничего общего с отчаянием), неизменный отказ (его не нужно путать с отречением) и осознанную неудовлетворенность (которую не стоит уподоблять юношескому беспокойству). Все, что уничтожает, скрывает эти требования или идет вразрез с ними (прежде всего это уничтожающее раскол согласие), разрушает абсурд и обесценивает предлагаемую установку сознания. Абсурд имеет смысл, когда с ним не соглашаются.

Очевидным фактом морального порядка является то, что человек – извечная жертва своих же истин. Раз признав их, он уже не в состоянии от них отделаться. За все нужно как-то платить. Осознавший абсурд человек отныне привязан к нему навсегда. Человек без надежды, осознав себя таковым, более не принадлежит будущему. Это в порядке вещей. Но в равной мере ему принадлежат и попытки вырваться из той вселенной, творцом которой он является. Все предшествующее обретает смысл только в свете данного парадокса. Поучительно посмотреть и на тот способ выведения следствий, к которому, исходя из критики рационализма, прибегали мыслители, признавшие атмосферу абсурда.

Если взять философов-экзистенциалистов, то я вижу, что все они предлагают бегство. Их аргументы довольно своеобразны; обнаружив абсурд среди руин разума, находясь в замкнутой, ограниченной вселенной человека, они обожествляют то, что их сокрушает, находя основание для надежд в том, что лишает всякой надежды. Эта принудительная надежда имеет для них религиозный смысл. На этом необходимо остановиться.

В качестве примера я проанализирую здесь несколько тем, характерных для Шестова и Кьеркегора. Ясперс дает нам типичный пример той же установки, но превращенной в карикатуру. В дальнейшем я это поясню. Мы видели, что Ясперс бессилен осуществить трансценденцию, не способен прозондировать глубины опыта, – он осознал, что вселенная потрясена до самых оснований. Идет ли он дальше, выводит ли по крайней мере все следствия из этого потрясения основ? Он не говорит ничего нового. В опыте он не нашел ничего, кроме признания собственного бессилия. В нем отсутствует малейший предлог для привнесения какого-либо приемлемого первоначала. И все же, не приводя никаких доводов (о чем он сам говорит), Ясперс разом утверждает трансцендентное бытие опыта и сверхчеловеческий смысл жизни, когда пишет: "Не показывает ли нам это крушение, что по ту сторону всякого объяснения и любого возможного истолкования стоит не ничто, но бытие трансценденции". Неожиданно, одним слепым актом человеческой веры, все находит свое объяснение в этом бытии. Оно определяется Ясперсом как "непостижимое единство общего и частного". Так абсурд становится богом (в самом широком смысле слова), а неспособность понять превращается во всеосвещающее бытие. Это рассуждение совершенно нелогично. Его можно назвать скачком. Как все это ни парадоксально, вполне можно понять, почему столь настойчиво, с таким беспредельным терпением Ясперс делает опыт трансцендентного неосуществимым. Ибо чем дальше он от этого опыта, чем более опустошен, тем реальнее трансцендетное, поскольку та страстность, с какой оно утверждается, прямо пропорциональна пропасти, которая разверзается между его способностью объяснять и иррациональностью мира. Кажется даже, что Ясперс тем яростнее обрушивается на предрассудки разума, чем радикальнее разум объясняет мир. Этот апостол униженной мысли ищет средства возрождения всей полноты бытия в самом крайнем самоуничижении.

Такого рода приемы знакомы нам из мистики. Они не менее законны, чем любые другие установки сознания. Но сейчас я поступаю так, словно принял некую проблему всерьез. У меня нет предрассудков по поводу значимости данной установки или ее поучительности. Мне хотелось бы только проверить, насколько она отвечает поставленным мною условиям, достойна ли она интересующего меня конфликта. Поэтому я возвращаюсь к Шестову. Один комментатор передает заслуживающее внимания высказывание этого мыслителя: "Единственный выход там, где для человеческого ума нет выхода. Иначе к чему нам Бог? К Богу обращаются за невозможным. Для возможного и людей достаточно". Если у Шестова есть философия, то она резюмируется этими словами. Потому что, обнаружив под конец своих страстных исканий фундаментальную абсурдность всякого существования, он не говорит:

"Вот абсурд", но заявляет: "Вот Бог, к нему следует обратиться, даже если он не соответствует ни одной из наших категорий". Во избежание недомолвок русский философ даже добавляет, что этот Бог может быть злобным и ненавистным, непостижимым и противоречивым. Но чем безобразнее его лик, тем сильнее его всемогущество. Величие Бога в его непоследовательности. Его бесчеловечность оказывается доказательством его существования. Необходимо броситься в Бога, и этим скачком избавиться от рациональных иллюзий. Поэтому для Шестова принятие абсурда и сам абсурд единовременны. Констатировать абсурд – значит принять его, и вся логика Шестова направлена на то, чтобы выявить абсурд, освободить дорогу безмерной надежде, которая из него следует. Еще раз отмечу, что такой подход правомерен. Но я упрямо обращаюсь здесь лишь к одной проблеме со всеми ее последствиями. В мои задачи не входит исследование патетического мышления или акта веры. Этому я могу посвятить всю оставшуюся жизнь. Я знаю, что рационалиста будет раздражать подход Шестова, чувствую также, что у Шестова свои основания восставать против рационализма. Но я хочу знать лишь одно: верен ли Шестов заповедям абсурда.

Итак, если признать, что абсурд противоположен надежде, то мы видим, что для Шестова экзистенциальное мышление хотя и предполагает абсурд, но демонстрирует его лишь с тем, чтобы тут же его развеять. Вся утонченность мысли оказывается здесь патетическим фокусничеством. С другой стороны, когда Шестов противопоставляет абсурд обыденной морали и разуму, он называет его истиной и искуплением. Фундаментом такого определения абсурда является, таким образом, выраженное Шестовым одобрение. Если признать, что все могущество понятия абсурда коренится в его способности разбивать наши изначальные надежды, если мы чувствуем, что для своего сохранения абсурд требует несогласия, то ясно, что в данном случае абсурд потерял свое настоящее лицо, свой по-человечески относительный характер, чтобы слиться с непостижимой, но в то же время приносящей покой вечностью. Если абсурд и существует, то лишь во вселенной человека. В тот миг, когда понятие абсурда становится трамплином в вечность, оно теряет связь с ясностью человеческого ума. Абсурд перестает быть той очевидностью, которую человек констатирует, не соглашаясь с нею. Борьба прекращается. Абсурд интегрирован человеком, и в этом единении утеряна его сущность: противостояние, разрыв, раскол. Этот скачок является уверткой. Шестов цитирует Гамлета: The time is out of joint, страстно надеясь, что слова эти были произнесены специально для него. Но Гамлет говорил их, а Шекспир писал совсем по другому поводу. Иррациональное опьянение и экстатическое призвание лишают абсурд ясности видения. Для Шестова разум – тщета, но есть и нечто сверх разума. Для абсурдного ума разум тоже тщетен, но нет ничего сверх разума.

Этот скачок, впрочем, позволяет нам лучше понять подлинную природу абсурда. Нам известно, что абсурд предполагает равновесие, что он в самом сравнении, а не в одном из терминов сравнения. Перенося всю тяжесть на один из терминов. Шестов нарушает равновесие. Наше желание понять, наша ностальгия по абсолюту объяснимы ровно настолько, насколько мы способны понимать и объяснять все многообразие вещей. Тщетны абсолютные отрицания разума. У разума свой порядок, в нем он вполне эффективен. Это порядок человеческого опыта. Вот почему мы хотим полной ясности. Если мы не в состоянии сделать все ясным, если отсюда рождается абсурд, то это происходит как раз при встрече эффективного, но ограниченного разума с постоянно возрождающимся иррациональным. Негодуя по поводу гегелевских утверждений типа "движение Солнечной системы совершается согласно неизменным законам, законам разума", яростно ополчаясь на спинозовский рационализм, Шестов делает правомерный вывод о тщете разума. Отсюда следует естественный, хотя и неоправданный поворот к утверждению превосходства иррационального (3). Но переход не очевиден, поскольку к данному случаю применимы понятия предела и плана. Законы природы значимы в известных пределах, за которыми они оборачиваются против самих себя и порождают абсурд. В дескриптивном плане, независимо от оценки их истинности в качестве объяснений, они также вполне законны. Шестов приносит все это в жертву иррациональному. Исключение требования ясности ведет к исчезновению абсурда – вместе с одним из терминов сравнения. Абсурдный человек, напротив, не прибегает к такого рода уравнениям. Он признает борьбу, не испытывает ни малейшего презрения к разуму и допускает иррациональное. Его взгляд охватывает все данные опыта, и он не предрасположен совершать скачок, не зная заранее его направления. Он знает одно: в его сознании нет более места надежде.

То, что ощутимо у Льва Шестова, еще в большей мере характерно для Кьеркегора. Конечно, у такого писателя нелегко найти ясные определения. Но, несмотря на внешнюю противоречивость его писаний, за псевдонимами, игрой, насмешкой сквозь все его труды проходит некое предчувствие (а одновременно и боязнь) той истины, что заканчивается взрывом в последних его произведениях: Кьеркегор тоже совершает скачок. Христианство, которым он был так запуган в детстве, возвращается под конец в самом суровом виде. И для Кьеркегора антиномия и парадокс оказываются критериями религии. То, что когда-то приводило в отчаяние, придает теперь жизни истинность и ясность. Христианство – это скандал; Кьеркегор попросту требует третьей жертвы Игнация Лойолы, той, что наиболее любезна Богу: "жертвоприношение интеллекта" (4). Результаты скачка своеобразны, но это не должно нас удивлять. Кьеркегор делает из абсурда критерий мира иного, тогда как он-просто остаток опыта этого мира. "В своем падении, говорит Кьеркегор, – верующий обрящет триумф".

Я не задаюсь вопросом о волнительных проповедях, связанных с данной установкой. Мне достаточно спросить: дают ли зрелище абсурда и присущий ему характер основания для подобной установки? Я знаю, что не дают. Если вновь обратиться к абсурду, становится более понятным вдохновляющий Кьеркегора метод. Он не сохраняет равновесия между иррациональностью мира и бунтующей ностальгией абсурда. Не соблюдается то соотношение, без которого, собственно говоря, нет смысла говорить о чувстве абсурдности. Уверившись в неизбежности иррационального, Кьеркегор пытается, таким образом, спастись хотя бы от отчаянной ностальгии, кажущейся ему бесплодной и недоступной пониманию. Возможно, его рассуждения по этому поводу не лишены оснований. Но нет никаких оснований для отрицания абсурда. Заменив крик бунта неистовством согласия, он приходит к забвению абсурда, который ранее освещал его путь к обожествлению отныне единственной достоверности иррационального. Важно, как говорил аббат Галиани госпоже д"Эпине, не исцелиться, но научиться жить со своими болезнями. Кьеркегор хочет исцелиться – это неистовое желание пронизывает весь его дневник. Все усилия ума направлены на то, чтобы избежать антиномии человеческого удела. Усилие тем более отчаянное, что временами он понимает всю его суетность: например, когда говорит о себе так, словно ни страх господень, ни набожность не могут дать покоя его душе. Вот почему потребовались мучительные уловки, чтобы придать иррациональному обличье, а Богу – атрибуты абсурда. Бог несправедлив, непоследователен, непостижим. Интеллекту не погасить пламенных притязаний человеческого сердца. Поскольку ничто не доказано, можно доказать все что угодно.

Кьеркегор сам указывает путь, по которому шел. Я не хочу здесь пускаться в догадки, но как удержаться от того, чтобы не усмотреть в его произведениях знаки почти добровольного калечения души, наряду с согласием на абсурд? Таков лейтмотив "Дневника". "Мне недостает животного, также составляющего часть предопределенного человеку… Но дайте мне тогда тело". И далее: "Чего бы я только не отдал, особенно в юности, чтобы быть настоящим мужчиной, хотя бы на полгода… мне так не хватает тела и физических условий существования". И тот же человек подхватывает великий крик надежды, идущий сквозь века и воодушевлявший столько сердец – кроме сердца абсурдного человека. "Но для христианина смерть ничуть не есть конец всего, в ней бесконечно больше надежды, чем в какой бы то ни было жизни, даже исполненной здоровья и силы". Примирение путем скандала все же остается примирением.

Возможно, примирение это позволяет вывести надежду из ее противоположности, из смерти. Но даже если подобная установка может вызвать симпатию, ее чрезмерность ничего не подтверждает. Скажут, что она несоизмерима с человеком и, следовательно, должна быть сверхчеловеческой. Но о каком "следовательно" может идти речь, если здесь нет никакой логической достоверности. Невероятным является и опытное подтверждение. Все, что я могу сказать, сводится к несоизмеримости со мною. Даже если я не могу вывести отсюда отрицания, нет никакой возможности брать непостижимое в качестве основания. Я хочу знать, могу ли я жить с постижимым, и только с ним. Мне могут еще сказать, что интеллект должен принести в жертву свою гордыню, разум должен преклониться. Но из моего признания пределов разума не следует его отрицание. Его относительное могущество я признаю. Я хочу держаться того срединного пути, на котором сохраняется ясность интеллекта. Если в этом его гордыня, то я не вижу достаточных оснований, чтобы от нее отрекаться. Как глубокомысленно замечание Кьеркегора, что отчаяние не факт, а состояние: пусть даже состояние греха, ибо грех есть то, что удаляет от Бога. Абсурд, будучи метафизическим состоянием сознательного человека, не ведет к Богу ". Быть может, понятие абсурда станет яснее, если я решусь на такую чрезмерность: абсурд – это грех без Бога.

В этом состоянии абсурда нужно жить. Я знаю, каково его основание: ум и мир, подпирающие друг друга, но неспособные соединиться. Я вопрошаю о правилах жизни в таком состоянии, а то, что мне предлагается в ответ, оставляет без внимания его фундамент, является отрицанием одного из терминов болезненного противостояния, требует от меня отставки. Я спрашиваю, каковы следствия состояния, которое признаю своим собственным; я знаю, что оно предполагает темноту и неведение, а меня уверяют, что этим неведением все объясняется, что эта ночь и есть свет. Но это не ответ, и экзальтированная лирика не может скрыть от меня парадокса. Следовательно, необходим иной путь.

Кьеркегор может восклицать и предупреждать: "Если бы у человека не было вечного сознания, если бы в основании всех вещей не было ничего, кроме кипения диких сил, производящих в круговороте темных страстей все вещи, будь они великими или малыми; если бы за всем скрывалась только бездонная, незаполнимая пустота, то чем бы тогда была жизнь, как не отчаянием?" Этот вопль не оставит абсурдного человека. Поиск истины не есть поиск желательного. Если для того, чтобы избежать вызывающего тревогу вопроса: "Чем тогда будет жизнь?" – следует не только смириться с обманом, но и уподобиться ослу, жующему розы иллюзий, то абсурдный ум бестрепетно принимает ответ Кьеркегора: "отчаяние". Смелому духом довольно и этого.

Я решусь назвать экзистенциальный подход философским самоубийством. Это не окончательный приговор, а просто удобный способ для обозначения того движения мысли, которым она отрицает самое себя и стремится преодолеть себя с помощью того, что ее отрицает. Отрицание и есть Бог экзистенциалиста. Точнее, единственной опорой этого Бога является отрицание человеческого разума (5). Но, как и виды самоубийства, боги меняются вместе с людьми. Имеется немало разновидностей скачка – главное, что он совершается. Искупительные отрицания, финальные противоречия, снимающие все препятствия (хотя они еще не преодолены), – все это может быть результатом как религиозного вдохновения, так и – как ни парадоксально – рациональности. Все дело в притязаниях на вечность, отсюда и скачок.

Еще раз заметим, что предпринятое в данном эссе рассуждение совершенно чуждо наиболее распространенной в наш просвещенный век установке духа: той, что опирается на принцип всеобщей разумности и нацелена на объяснение мира. Нетрудно объяснять мир, если заранее известно, что он объясним. Эта установка сама по себе законна, но не представляет интереса для нашего рассуждения. Мы рассматриваем логику сознания, исходящего из философии, полагающей мир бессмысленным, но в конце концов обнаруживающего в мире и смысл, и основание. Пафоса больше в том случае, когда мы имеем дело с религиозным подходом:

это видно хотя бы по значимости для последнего темы иррационального. Но самым парадоксальным и знаменательным является подход, который придает разумные основания миру, вначале считавшемуся лишенным руководящего принципа. Прежде чем обратиться к интересующим нас следствиям, нельзя не упомянуть об этом новейшем приобретении духа ностальгии.

Я задержу внимание только на пущенной в оборот Гуссерлем и феноменологами теме "интенциональности", о которой уже упоминал. Первоначально гуссерлевский метод отвергает классический рационализм. Повторим: мыслить не значит унифицировать, не значит объяснять явление, сводя его к высшему принципу. Мыслить – значит научиться заново смотреть, направлять свое сознание, не упуская из виду самоценности каждого образа. Другими словами, феноменология отказывается объяснять мир, она желает быть только описанием переживаний. Феноменология примыкает к абсурдному мышлению в своем изначальном утверждении: нет Истины, есть только истины. Вечерний ветерок, эта рука на моем плече – у каждой вещи своя истина. Она освещена направленным на нее вниманием сознания. Сознание не формирует познаваемый объект, оно лишь фиксирует его, будучи актом внимания. Если воспользоваться бергсоновским образом, то сознание подобно проекционному аппарату, который неожиданно фиксирует образ. Отличие от Бергсона в том, что на самом деле нет никакого сценария, сознание последовательно высвечивает то, что лишено внутренней последовательности. В этом волшебном фонаре все образы самоценны. Сознание заключает в скобки объекты, на которые оно направлено, и они чудесным образом обособляются, оказываясь за пределами всех суждений. Именно эта "интенциональность" характеризует сознание. Но данное слово не содержит в себе какой-либо идеи о конечной цели. Оно понимается в смысле "направленности", у него лишь топографическое значение.

На первый взгляд здесь ничто не противоречит абсурдному уму. Кажущаяся скромность мысли, ограничивающейся описанием, отказ от объяснения, добровольно принятая дисциплина, парадоксальным образом ведущая к обогащению опыта и возрождению всей многоцветности мира, – в этом сущность и абсурдного подхода. По крайней мере на первый взгляд, поскольку метод мышления, как в данном случае, так и во всех других, всегда имеет два аспекта: один психологический, другой метафизический ". Тем самым метод содержит в себе две истины. Если тема интенциональности нужна только для пояснения психологической установки, исчерпывающей реальное вместо того, чтобы его объяснять, тогда тема эта действительно совпадает с абсурдным умом. Он нацелен на перечисление того, что не в состоянии трансцендировать, и единственное его утверждение сводится к тому, что за отсутствием какого-либо объяснительного принципа мышление находит радость в описании и понимании каждого данного в опыте образа. В таком случае истина любого из этих образов имеет психологический характер, она свидетельствует лишь о том "интересе", который может представлять для нас реальность. Истина оказывается способом пробуждения дремлющего мира, он оживает для ума. Но если данное понятие истины распространяется за свои пределы, если для него изыскивается рациональное основание, если таким образом желают найти "сущность" каждого познаваемого объекта, то за опытом вновь обнаруживается некая "глубинность". Для абсурдного ума это нечто непостижимое. В феноменологической установке ощутимы колебания между скромностью и самоуверенностью, и эти взаимоотражения феноменологического мышления лучшие иллюстрации абсурдного рассуждения.

Так как Гуссерль говорит об интенционально выявляемых "вневременных сущностях", нам начинает казаться, что мы слушаем Платона. Все объясняется не чем-то одним, но все объясняется всем. Я не вижу разницы. Конечно, идеи или сущности, которые "осуществляются" сознанием после каждой дескрипции, не объявляются совершенными моделями. Но ведь утверждается, будто они даны непосредственно в восприятии. Нет единственной идеи, которая объясняла бы все, есть бесконечное число сущностей, придающих смысл бесконечности объектов. Мир становится неподвижным, но зато он высвечивается. Платоновский реализм становится интуитивистским, но это по-прежнему реализм. Кьеркегор погружается в своего Бога, Парменид низвергает мысль и Единое. Феноменологическое мышление впадает в абстрактный политеизм. Более того, даже галлюцинации и фикции делаются "вневременными сущностями". В новом мире идей категория "кентавр" соседствует с более скромной категорией "метрополитен".

Для абсурдного человека в чисто психологическом подходе, при котором все образы самоценны, есть и истина, и горечь. Если все самоценно, то все равнозначно. Однако метафизический аспект этой истины заводит так далеко, что абсурдный человек сразу чувствует, что его тянут к Платону. Действительно, ему говорят, что у каждого образа предполагается самоценная сущность. В этом идеальном мире, лишенном иерархии, в этой армии форм служат одни генералы. Да, трансценденция была ликвидирована. Но неожиданным поворотом мышления привносится некая фрагментарная имманентность, восстанавливающая глубинное измерение вселенной.

Не зашел ли я слишком далеко в истолковании феноменологии – ведь создатели ее куда более осторожны? Приведу в ответ только одно утверждение Гуссерля, внешне парадоксальное, но строго логичное, если учесть все предпосылки: "Что истинно, то абсолютно истинно само по себе; истина тождественно едина, воспринимают ли ее в суждениях люди или чудовища, ангелы или боги". Тут неоспоримо провозглашается торжество Разума. Но что может означать подобное утверждение в мире абсурда? Восприятия ангела или бога лишены для меня всякого смысла. Для меня навсегда останется непостижимым то геометрическое пространство, в котором божественный разум устанавливает законы моего разума. Здесь я обнаруживаю все тот же скачок. Пусть он совершается при помощи абстракций , все равно он означает для меня забвение именно того, что я не хочу предавать забвению. Далее Гуссерль восклицает: "Даже если бы все подвластные притяжению массы исчезли, закон притяжения тем самым не уничтожился бы, но просто остался за пределами возможного применения". И мне становится ясно, что я имею дело с метафизикой утешения. Если же мне вздумается найти тот поворотный пункт, где мышление покидает путь очевидности, то достаточно перечитать параллельное рассуждение, приводимое Гуссерлем относительно сознания: "Если бы мы могли ясно созерцать точные законы психических явлений, они показались бы нам столь же вечными и неизменными, как и фундаментальные законы теоретического естествознания. Следовательно, они были бы значимы, даже если бы не существовало никаких психических явлений". Даже если сознания нет, его законы существуют! Теперь я понимаю, что Гуссерль хочет превратить психологическую истину в рациональное правило: отвергнув интегрирующую силу человеческого разума, он окольным путем совершает скачок в область вечного Разума.

Поэтому меня нисколько не удивляет появление у Гуссерля темы "конкретного универсума". Разговоры о том, что не все сущности формальны, что среди них есть и материальные, что первые являются объектом логики, а вторые объектом конкретных наук, для меня все это не более чем дефиниции. Меня уверяют, что сами абстракции являются лишь субстанцинальной частью конкретного универсума. Но уже по этим колебаниям видно, что произошла подмена терминов. С одной стороны, это может быть утверждением того, что мое внимание направлено па конкретный объект, на небо или па каплю дождя, упавшею на мой плащ. За ними сохраняется реальность, различимая в акте моего внимания. Это неоспоримо. Но то же самое утверждение может означать, что сам плащ есть некая универсалия, принадлежащая вместе со своей неповторимой и самодостаточной сущностью миру форм. Тут я начинаю понимать, что изменился не только порядок следования. Мир перестал быть отражением высшего универсума, но в населяющих эту землю образах все же отображается исполненное форм небо. Тогда мне все равно, и это не имеет ни малейшего отношения к поискам смысла человеческого удела, ибо здесь отсутствует интерес к конкретному. Это интеллектуализм, причем вполне откровенно стремящийся превратить конкретное в абстракции.

В этом явном парадоксе, оказывается, нет ничего удивительного: мышление может идти к самоотрицанию разными путями – путем как униженного, так и торжествующего разума. Дистанция между абстрактным богом Гуссерля и богом-громовержцем Кьеркегора не столь уж велика. И разум, и иррациональное ведут к той же проповеди. Не так уж важно, какой путь избран: было бы желание дойти до цели, это главное. Абстрактная философия и религиозная философия равным образом исходят из состояния смятения и живут одной и той же тревогой. Но суть дела в объяснении: ностальгия здесь сильнее науки. Знаменательно, что мышление современной эпохи пронизано одновременно и философией, отказывающей миру в значимости, и философией, исполненной самых душераздирающих выводов. Мышление непрестанно колеблется между предельной рационализацией реального, которая разбивает реальность на рационализированные фрагменты, и предельной иррационализацией, которая ведет к ее обожествлению. Но это лишь видимость раскола. Для примирения достаточно скачка. Понятие "разум" ошибочно наделяли единственным смыслом. В действительности, несмотря на все притязания на строгость. оно не менее изменчиво, чем все остальные понятия. Разум то предстает во вполне человеческом облике, то умело оборачивается божественным ликом. Со времен Плотина, приучившего разум к духу вечности, разум научился отворачиваться даже от самого дорогого из своих принципов – непротиворечия, чтобы включить в себя самый чуждый ему, совершенно магический принцип партиципации (6). Разум является инструментом мышления, а не самим мышлением. Мышление человека – это прежде всего его ностальгия.

Loading...Loading...